Иван Алексеевич Бунин
Категория:
Иван Алексеевич Бунин
Была Россия, был великий, ломившийся от всякого скарба дом, населенный могучим семейством, созданный благословенными трудами многих и многих поколений, освященный богопочитанием, памятью о прошлом и всем тем, что называется культом и культурой. Что же с ним сделали? Заплатили за свержение домоправителя полным разгромом буквально всего дома и неслыханным братоубийством, всем тем кошмарно-кровавым балаганом, чудовищные последствия которого неисчислимы… Планетарный же злодей, осененный знаменем с издевательским призывом к свободе, братству, равенству, высоко сидел на шее русского «дикаря» и призывал в грязь топтать совесть, стыд, любовь, милосердие… Выродок, нравственный идиот от рождения, Ленин явил миру как раз в разгар своей деятельности нечто чудовищное, потрясающее, он разорил величайшую в мире страну и убил миллионы людей, а среди бела дня спорят: благодетель он человечества или нет?
Рассказывал, как большевики до сих пор изумлены, что им удалось захватить власть и что они все еще держатся: — Луначарский после переворота недели две бегал с вытаращенными глазами: да нет, вы только подумайте, ведь мы только демонстрацию хотели произвести и вдруг такой неожиданный успех!
Собрались на него [банкет] всё те же — весь «цвет русской интеллигенции», то есть знаменитые художники, артисты, писатели, общественные деятели, новые министры и один высокий иностранный представитель, именно посол Франции. Но над всеми возобладал — поэт Маяковский. Я сидел с Горьким и финским художником Галленом. И начал Маяковский с того, что без всякого приглашения подошел к нам, вдвинул стул между нами и стал есть с наших тарелок и пить из наших бокалов. Галлен глядел на него во все глаза — так, как глядел бы он, вероятно, на лошадь, если бы ее, например, ввели в эту банкетную залу. Горький хохотал. Я отодвинулся. Маяковский это заметил. — Вы меня очень ненавидите?— весело спросил он меня. Я без всякого стеснения ответил, что нет: слишком было бы много чести ему. Он уже было раскрыл свой корытообразный рот, чтобы еще что-то спросить меня, но тут поднялся для официального тоста министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к нему, к середине стола. А там он вскочил на стул и так похабно заорал что-то, что министр оцепенел. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил: «Господа!» Но Маяковский заорал пуще прежнего. И министр, сделав еще одну и столь же бесплодную попытку, развел руками и сел. Но только что он сел, как встал французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уж перед ним-то русский хулиган не может не стушеваться. Не тут-то было! Маяковский мгновенно заглушил его еще более зычным ревом. Но мало того: к безмерному изумлению посла, вдруг пришла в дикое и бессмысленное неистовство и вся зала: зараженные Маяковским, все ни с того ни с сего заорали и стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать и — тушить электричество. И вдруг все покрыл истинно трагический вопль какого-то финского художника, похожего на бритого моржа. Уже хмельной и смертельно бледный, он, очевидно, потрясенный до глубины души этим излишеством свинства, и желая выразить свой протест против него, стал что есть силы и буквально со слезами кричать одно из немногих русских слов, ему известных: — Много! Многоо! Многоо! Многоо!
Маяковского звали в гимназии Идиотом Полифемовичем.
Вчера был на собрании «Среды». Много было «молодых». Маяковский, державшийся, в общем, довольно пристойно, хотя все время с какой-то хамской независимостью, щеголявший стоеросовой прямотой суждений, был в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник.
За рекой луга зазеленели, Веет лёгкой свежестью воды; Веселей по рощам зазвенели Песни птиц на разные лады. Ветерок с полей тепло приносит, Горький дух лозины молодой... О, весна! Как сердце счастья просит! Как сладка печаль моя весной!
Не пойму, кого с тоской люблю я, Кто мне дорог... И не всё ль равно? Счастья жду я, мучась и тоскуя, Но не верю в счастье уж давно!
Среди кривых стволов, среди ветвей корявых Ползёт молочный дым: окуривают сад. Все яблони в цвету — и вот, в зелёных травах, Огни, как языки, краснеют и дрожат. Бесцветный запад чист — жди к полночи мороза. И соловьи всю ночь поют из тёплых гнёзд В дурмане голубом дымящего навоза, В серебряной пыли туманно-ярких звёзд.
И цветы, и шмели, и трава, и колосья, И лазурь, и полуденный зной… Срок настанет — господь сына блудного спросит: «Был ли счастлив ты в жизни земной?» И забуду я всё — вспомню только вот эти Полевые пути меж колосьев и трав — И от сладостных слез не успею ответить, К милосердным коленям припав.
Ты, кажется, читаешь теперь только затем, чтобы находить что-нибудь насчёт себя и меня. Впрочем, все женщины так читают.
Над чернотой твоих пучин Горели дивные светила, И тяжко зыбь твоя ходила, Взрывая огнь беззвучных мин. Она глаза слепила нам, И мы бледнели в быстром свете, И сине-огненные сети Текли по медленным волнам. И снова, шумен и глубок, Ты восставал и загорался — И от звезды к звезде шатался Великой тростью зыбкий фок. За валом встречный вал бежал С дыханьем пламенным муссона, И хвост алмазный Скорпиона Над чернотой твоей дрожал.
Может быть, и впрямь вздор, но ведь этот вздор моя жизнь...
Всё и все, кого любим мы, есть наша мука, — чего стоит один этот вечный страх потери любимого!
... Зачем и о чём говорить? Всю душу, с любовью, с мечтами, Все сердце стараться раскрыть – И чем же? — одними словами! И хоть бы в словах-то людских Не так уж всё было избито! Значенья не сыщете в них, Значение их позабыто! Да и кому рассказать? При искреннем даже желанье Никто не сумеет понять Всю силу чужого страданья!
Настанет день — исчезну я, А в этой комнате пустой Все то же будет: стол, скамья Да образ, древний и простой. И так же будет залетать Цветная бабочка в шелку – Порхать, шуршать и трепетать По голубому потолку. И так же будет неба дно Смотреть в открытое окно И море ровной синевой Манить в простор пустынный свой.
Сегодня идут без конца Те же тучи — гряда за грядой. Твой след под дождём у крыльца Расплылся, налился водой. И мне больно глядеть одному В предвечернюю серую тьму. Мне крикнуть хотелось вослед: «Воротись, я сроднился с тобой!» Но для женщины прошлого нет: Разлюбила — и стал ей чужой. Что ж! Камин затоплю, буду пить... Хорошо бы собаку купить.
И ветер, и дождик, и мгла Над холодной пустыней воды. Здесь жизнь до весны умерла, До весны опустели сады. Я на даче один. Мне темно За мольбертом, и дует в окно.
Уж близок день, прошел короткий сон – И, в доме тишине не нарушая, Неслышно выхожу из двери на балкон И тихо светлого восхода ожидаю...
В тихом саду замолчал соловей; Падают капли во мраке с ветвей; Пахнет черёмухой...
В столетнем мраке чёрной ели Краснела темная заря, И светляки в кустах горели Зеленым дымом янтаря.
Не слова нужно переводить, а силу и дух.
Женщина прекрасная должна занимать вторую ступень; первая принадлежит женщине милой.
Стал однажды Николай рисовать мне мое будущее, – ну, что ж, сказал он, подшучивая, мы, конечно, уже вполне разорены, и ты куда-нибудь поступишь, когда подрастешь, будешь служить, женишься, заведешь детей, кое-что скопишь, купишь домик, – и я вдруг так живо почувствовал весь ужас и всю низость подобного будущего, что разрыдался…
И не души кругом — только солдаты и бляди.
Из нас как из дерева — или дубина, или икона.
Всего цитат: 193