Константин Симонов
Категория:
Константин Симонов
Так убей же немца, чтоб он, А не ты на земле лежал, Не в твоем дому чтобы стон, А в его по мертвым стоял. Так хотел он, его вина, — Пусть горит его дом, а не твой, И пускай не твоя жена, А его пусть будет вдовой. Пусть исплачется не твоя, А его родившая мать, Не твоя, а его семья Понапрасну пусть будет ждать. Так убей же хоть одного! Так убей же его скорей! Сколько раз увидишь его, Столько раз его и убей!
Если ты не хочешь отдать Ту, с которой вдвоем ходил, Ту, что долго поцеловать Ты не смел,— так ее любил,— Чтобы немцы ее живьем Взяли силой, зажав в углу, И распяли ее втроем, Обнаженную, на полу; Чтоб досталось трем этим псам В стонах, в ненависти, в крови Все, что свято берег ты сам Всею силой мужской любви...
Если дорог тебе твой дом, Где ты русским выкормлен был, Под бревенчатым потолком, Где ты, в люльке качаясь, плыл; Если дороги в доме том Тебе стены, печь и углы, Дедом, прадедом и отцом В нем исхоженные полы; Если мил тебе бедный сад С майским цветом, с жужжаньем пчел И под липой сто лет назад В землю вкопанный дедом стол; Если ты не хочешь, чтоб пол В твоем доме немец топтал, Чтоб он сел за дедовский стол И деревья в саду сломал...
«Что ты затосковал?» — «Да так... Вот фотография прибита косо. Дождь на дворе, Забыл купить табак, Обшарил стол — нигде ни папиросы. Ни день, ни ночь - Какой-то средний час. И скучно, и не знаешь, что такое...» — «Ну что ж, тоскуй. На этот раз Ты пойман настоящею тоскою...»
Да, вот она, так называемая личная жизнь... А что такое личная жизнь? Употребляем слова, не вдумываясь в их смысл. Разве есть у человека еще какая-то другая жизнь, не личная, — безличная, какая? Потусторонняя, что ли? Если человек из малодушия не разделил сам себя на две мнимые половинки, то никакой другой жизни и вообще-то нет в природе, кроме личной.
Они лежали вдвоем в чужом доме, в чужой постели со старинной, высокой, почти до середины стены, спинкой из выгнутого красного дерева. Лежали усталые и растерянные простотой и естественностью всего, что с ними происходило. Ника, с её всякий раз заново продолжавшей удивлять его чуткостью, помогла ему расстаться с ощущением неловкости — и действительной, и придуманной, от неуверенности в себе. Он был счастлив по её вине и чувствовал себя в том неоплатном долгу перед нею, который, наверное, и есть любовь к женщине.
Виссарион был мужчина и знал: можно и нужно спрашивать друзей, почему они несчастливы, но вряд ли стоит спрашивать, почему они счастливы...
Справедливость начинается с готовности отдать должное тем, кого не любим.
Одиночество вещь неплохая, но его нельзя принимать лошадиными дозами.
Это, конечно, чепуха, что в жизни непоправимо только одно — смерть. В жизни непоправимо многое, верней, всё, что переделал бы по-другому, да уже поздно. И всё же очевидней всего непоправимость смерти. Когда чья-то жизнь была частью твоей жизни — если это действительно так, без преувеличений, — то и смерть такого человека тоже часть твоей смерти. Ты ещё жив, но что-то в тебе самом уже умерло и не воскреснет. Можно только делать вид, что ты по-прежнему цел. Потому что оторванный кусок души — это не рука и не нога, и что он оторван — никому не видно.
Он смотрел на неё и, кажется, начинал понимать, чего она хотела. Когда-то раньше она хотела, чтобы он был виноват в том, что она ушла от него к другому человеку. Теперь она хотела, чтобы он был виноват в том, что она возвращается к этому человеку. Вот и всё! Она хотела, чтобы она была опять права, а он опять не прав. И хотя он старался подавить в себе это чувство, ему было жаль её. Человек, который всю жизнь всегда и во всем считает виноватым не себя, а других, по-своему тоже несчастлив.
— Ты догадываешься, зачем я приехала? — спросила она, подняв на него глаза. Она была все так же красива, и этого по-прежнему нельзя было не заметить. — Нет, не догадываюсь, — сказал он. Это была правда. Всю свою жизнь с нею он почти никогда не мог догадаться, что ей придет в голову в следующую минуту. — Я пришла просить, чтобы ты снял с меня грех и отпустил меня, — не дождавшись ответа, сказала она. — Я должна выйти замуж за Евгения Алексеевича. Сказала «пришла», а не «приехала», — наверное, заранее обдумала. Грешницы не приезжают, а приходят. Он еще раз посмотрел на неё, на её изящно и грустно изогнувшееся на стуле знакомое тело, и удержался от грубости, не сказал: «Ну что ж, раз должна — так и выходи!» Промолчал. В конце концов, при чем тут она? Во всем виновата не она, а вот это её тело, которое он целых пятнадцать лет любил рассудку вопреки. «И не мог оторваться от него, не мог отлипнуть», — с презрением к собственной слабости подумал он о себе. Она смотрела на него, а он молчал. Ей казалось, что он злится или, как она мысленно привыкла выражаться, «закусывает удила», он, наоборот, смягчился, удивленный мыслью о собственной вине. Раньше раздраженно привык считать её виноватой в том, что в нужном ему теле жила ненужная ему душа, равнодушная к тому, чем он жил и что делал, занятая только собой, да и собой-то — по-глупому.
Возвращаясь, он ещё чувствовал на себе этот сочувственный взгляд. Всего-навсего первый из многих. Наверное, и другие будут считать, что такие немолодые и некрасивые не оставляют женщин. Что женщины уходят от них сами. <...> Его, тогдашнего, уже не будет — ни для какой другой женщины. Теперь будет только он теперешний, немолодой и не по адресу истративший свои душевные силы. И поэтому не верящий в ту часть себя, которая не война и не работа. <...> ...со скорбным лицом и сплетенными за спиной руками стала говорить разные глупости, выношенные заранее, в дороге. В сущности, это было длинное предисловие к просьбе отпустить её с богом. И оно имело какой-то смысл раньше, перед этим, а не теперь, когда он уже отпустил её. Но ей было жаль оставлять при себе все эти заранее приготовленные и теперь уже бессмысленные слова. А он слушал и думал: «Нет, она ехала сюда в поезде всё-таки не вдвоём, а одна — чтоб прорепетировать всю эту околесицу, нужно было время и одиночество». Она говорила о себе, всегда понимавшей его. И о нём, никогда её не понимавшем. О своих жертвах, принесенных ради него. О том, как она рядом с ним постепенно перестала быть самою собой и как только теперь, без него, снова чувствует себя человеком.
Никак не можем примириться с тем, Что люди умирают не в постели, Что гибнут вдруг, не дописав поэм, Не долечив, не долетев до цели.
На войне не бегают с места на место, ища, где пожарче: на войне ждут своего часа.
Напоминает море — море. Напоминают горы — горы. Напоминает горе — горе; Одно — другое. Чужого горя не бывает, Кто это подтвердить боится,- Наверно, или убивает, Или готовится в убийцы...
Касаясь трех великих океанов, Она лежит, раскинув города, Покрыта сеткою меридианов, Непобедима, широка, горда. Но в час, когда последняя граната Уже занесена в твоей руке И в краткий миг припомнить разом надо Все, что у нас осталось вдалеке. <...> Да, можно выжить в зной, в грозу, в морозы, Да, можно голодать и холодать, Идти на смерть… Но эти три березы При жизни никому нельзя отдать.
На час запомнив имена, - Здесь память долгой не бывает, - Мужчины говорят: «Война...» - И наспех женщин обнимают. Спасибо той, что так легко, Не требуя, чтоб звали милой, Другую, ту, что далеко, Им торопливо заменила. Она возлюбленных чужих Здесь пожалела, как умела, В недобрый час согрела их Теплом неласкового тела. А им, которым в бой пора И до любви дожить едва ли, Все легче помнить, что вчера Хоть чьи-то руки обнимали. Я не сужу их, так и знай. На час, позволенный войною, Необходим нехитрый рай Для тех, кто послабей душою.
Жди меня, и я вернусь. Только очень жди, Жди, когда наводят грусть Желтые дожди, Жди, когда снега метут, Жди, когда жара, Жди, когда других не ждут, Позабыв вчера. Жди, когда из дальних мест Писем не придет, Жди, когда уж надоест Всем, кто вместе ждет. <...> Жди меня, и я вернусь, Всем смертям назло. Кто не ждал меня, тот пусть Скажет: — Повезло. Не понять, не ждавшим им, Как среди огня Ожиданием своим Ты спасла меня. Как я выжил, будем знать Только мы с тобой, - Просто ты умела ждать, Как никто другой.
А бывший муж ваш — он убит. Все хорошо. Живите с новым. Уж мертвый вас не оскорбит В письме давно ненужным словом.
Примите же в конце от нас Презренье наше на прощанье. Не уважающие вас Покойного однополчане.
Храбрый — это не тот, кто убить способен, а тот, кто убитым быть не боится. Верней, хотя и боится, но не остановится перед тем, чтобы быть убитым, выполняя то, что должен.
Воспоминания никогда не бывают настолько далёкими, чтобы ничего не значить. Даже те из них, на которых уже, казалось, стоит крест, вдруг снова приходят и начинают что-то значить.
Быть счастливым не моя специальность.
А теперь привыкать надо к слову: «Он был». Привыкать говорить про него: «Говорил», Говорил, приходил, помогал, выручал, Чтобы я не грустил — долго жить обещал, Еще в памяти все твои живы черты, А уже не могу я сказать тебе «ты».
Всего цитат: 214