Юрий Меркеев | 60 цитат
  • 8 (800)  Заказать звонок
    Заказать звонок

    Оставьте Ваше сообщение и контактные данные и наши специалисты свяжутся с Вами в ближайшее рабочее время для решения Вашего вопроса.

    Ваш телефон
    Ваш телефон*
    Ваше имя
    Ваше имя

    * - Поля, обязательные для заполнения

    Сообщение отправлено
    Ваше сообщение успешно отправлено. В ближайшее время с Вами свяжется наш специалист
    Закрыть окно
  • Избранное Нет товаров
  • Сравнение Нет товаров
  • Моя корзина 0 В корзине пусто

Юрий Меркеев

Категория: Юрий Меркеев

Журналистка пришла перед выборами в государственную думу поговорить о политике, но вскоре поняла, что политикой я мало интересуюсь. Разумеется, меня немного напрягло то обстоятельство, что к забытому старику явилась красавица из мира больших городов и денег для того, чтобы поговорить о политике. Что я мог ей сказать? Политика давно стала разновидностью шоу-бизнеса. Какие в нем процветают законы? А какие законы существуют в «промежности»? Мир катится в пропасть. Уже ближе, чем кажется. Все очевидно для глаз, не засоренных мишурой. Но почему она пришла ко мне? Странно. В области современной политики худшего специалиста, чем я, найти трудно. Разве что из этих соображений? Чтобы посмешить публику? Чертовка. Красивая. И я рассказал ей свою позицию как мог, с иронией и допустимой деликатностью, потому что мне было приятно общаться с женщиной из другого мира. Точно инопланетянка спустилась на землю, чтобы встряхнуть старого холостяка.

Однако при этом сама плоть иногда требует стать героем какой-нибудь мелодрамы при условии, что я вполне осознанно отделяю актерство от существа жизни. Игра, игра, игра. Давно выскочил из этого возраста, но порой хочется поиграть в жизнь, исполненную страстей и переживаний. Для человека, лишенного всех зубов и половины памяти, эта игра сродни бодрящему напитку. Пусть это лекарство от скуки. Какая разница! Главное – избегать уныния, ибо уныние – страшный грех, из которого рождаются отвратительные идеи и мысли. Счастливый, радостный, влюбленный человек увлечен добром и веселостью. Мрачный тип ковыряется в собственных болячках, как мазохист-самоед. А расковырявши свои язвы, приступает терзать раны близких людей. Болезнь души рождает осуждение, осуждение углубляет болезнь. Мрачность, что яма, чем больше из нее берешь, тем глубже она становится. Не дай бог залезть в нее. Она как болото – начинаешь выбираться с грубыми усилиями, затягивает сильнее. Тут либо вытягивать себя за волосы как барон Мюнхгаузен, либо осторожно звать на помощь. Начнешь орать во все горло, и себя глубже усадишь, и помощников распугаешь воплями. Вопросы веры – это пожар. Нет времени для философских размышлений.

Однако лучше все обдумать заранее. Давайте рассудим: для чего живет человек? Единственный смысл жизни состоит в приобретении счастья. Счастье – это и есть радость. Постоянная согревающая сердце величина. Разве кто-то может оспорить эту, по сути, простую истину? Каждый человек желает быть счастливым, но не каждый знает, что нужно делать для этого. Теперь я, кажется, понимаю, что нужно делать для счастья. Или не делать, чтобы счастье не размыть. Воля в человеке одна, но векторы усилий разные. Можно волевым усилием заставить себя что-то сделать, а можно отказаться от дела привычного и приятного. Последнее неизмеримо сложнее. Привычка – вторая натура. А привычка прессуется из приятностей. Иногда это уже почти камень. Попробуй-ка раздробить. Я бы не решился на эту повесть, если бы несколько лет назад перед какими-то государственными выборами ко мне на интервью не напросилась местная журналистка. Разузнала где-то о литературной стороне моей биографии, выяснила, что у меня в загашниках несколько изданных книг. Покопалась в интернете и поняла, что на тот момент я заканчивал очередной роман. И начались телефонные звонки. Поначалу я отнекивался, уклонялся от беседы, но она была настойчива и упряма. Без приглашения прикатила однажды на белом «седане» ко мне домой и оказалась абсолютно и натурально рыжей.

Должен признаться, я питаю слабость к рыжим женщинам, не знаю, почему. Это моя кнопка, на которую легко надавить, чтобы я стал вдруг покладистым и вежливым. Строптивость уходит куда-то в землю, как электрический ток, пронизывая меня по вертикали с головы до пят. Струится по спинномозговой жидкости. Высвечивает каждую клеточку существа. Вероятно, тут что-то от язычества, дремучее, твердое, побуждающее к наслаждениям, иными словами – сила корневищ, не ведающих интеллигентных слабостей и рефлексии. То, о чем апостол Павел мудро заметил: «Ибо по внутреннему человеку нахожу удовольствие в законе Божием; но в членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих». Вот и я становлюсь пленником закона языческого, приятного, пропитанного животворящей энергией Эроса. Так сказать, обнуляюсь.

Теперь глубоких отношений не завожу. Не вижу в этом никакого смысла. Поверхностные взаимности случаются от состояния души. Чаще я мрачен и нелюдим, но иногда на меня нападает веселость, а, порой, я счастлив настолько, что брожу по улицам с цветущей физиономией, точно городской сумасшедший. Публичности сторонюсь, потому что публичность всегда сопряжена с размытостью суждений. Кто меня хоть немного знает, слышал о том, что больше всего на свете я не терплю жанр сериальной пошлости, где сам бес не бес, а лишь жалкий паяц на зарплате у мастера. А страстишки – мыльные пузыри. Не могу я терпеть и сентиментальностей. Слюнявую болезненную форму общения я прижег раз и навсегда одной мыслью: «Не желаю впускать в свою душу разъедающий напиток неразвитых страстей. Слезы бывают разные. Я готов склонить колени перед слезами покаяния или острого ощущения бессмысленности бытия, но никогда не приму бытовой слезливости – сентиментального отношения к чужим ролям чужого кино». Иными словами, серой промежности не переношу. Хотя и живу в ее эпицентре.

В душе ничего не шевелится при виде карася в бокале и голой женщины. Статуя Венеры в Лувре перестала краснеть и отвечать пощечинами. Европейцам подавай соловьиные язычки. Писающих мальчиков, прости меня, господи. Ты не думай, что я осуждаю Наталью. Это ее свободный выбор. Только мне не интересно ее творчество. Вот, в чем дело. Я не смогу сделать того, что ты просишь. Взять интервью у своей бывшей жены. Единственное, что я могу пообещать – это спросить, как она сама отнесется к этому. Если это потребуется, то сделаю. Напишу. Она же теперь звезда. У нее пиар-команда.

Я продолжал улыбаться, переваривая эту неожиданную новость про карася в бокале. Победа на какой-то престижной выставке в Париже не вызвала у меня никаких эмоций. Я знал настоящую цену искусства Натали – «стриптиз победит»! Тем более что она воспользовалась всемирным брендом – голая красота пышного тела русской женщины в бане с веником в одной руке и бокалом с «телескопом» в другой. Я видел карандашные наброски к этой картине, но не мог предположить, что позировала ей секретарша Татьяна. Действительно, самая обычная сельская женщина. Одна из сотен тысяч подобных. Ничего особенного. Но именно ее тело покорило Париж. Интересно. Наталья — не самый талантливый художник, но блестящий менеджер от искусства. Вместе со своим Пьером или Жаном они выстрелили из беспроигрышного орудия – эротики на русской почве. Господи, помилуй! Недавно были в ходу матрешки, теперь матрешек необходимо раздеть. — Земля покрыта асфальтом города. У мира дьявольский аппетит. Миру хочется голого, голого, голого. Стриптиз бастует. Стриптиз победит, — пробормотал я. – Это Вознесенский.

Пиво всосалось в кровь, легло на вчерашние дрожжи. Яд змеи. Почему-то в мыслях возник образ Натальи без одежды. «У мира дьявольский аппетит. Стриптиз бастует. Стриптиз победит». Лежит, стервоза, и издевается – мол, змеи тоже не раздеваются. Я улыбнулся. У нее было потрясающее тело, фигура языческой богини, «святой проститутки» — жрицы древнеегипетского храма Осириса. Она признавалась мне и в этом – будто бы видела себя «святой проституткой» во сне, отдающейся всякому посетителю мистерий во славу бога Солнца Ра или Осириса. Тело упругое, воспитанное многолетней гимнастикой йогов, со шрамом после операции, пикантной змейкой пробегающей от верхней части пресса до пупка. Этот шрам я называл «утренней дорожкой для променада». Наталья смеялась. В постели мы не знали запретов.

Когда во мне бунтовала желчь собственника, я мог обидеть ее обвинениями в проституции – нелепость, разумеется. Однако желчь собственника искала выхода. И находила в язвительных посланиях на телефон. Бывало, что моя фарисейская тирания настигала ее прямо на концерте, и она получала от меня вместо поздравительных виртуальных цветов двусмысленную «эсэмэску», вроде кусочка из гоголевского текста: «Панночка подняла свою ножку, и как увидел он ее нагую, полную и белую ножку, то, говорит, чара так и ошеломила его. Он, дурень, нагнул спину и, схвативши обеими руками за нагие ее ножки, пошел скакать, как конь, по всему полю, и куда они ездили, он ничего не мог сказать; только воротился едва живой, и с той поры иссохнул весь, как щепка; и когда раз пришли на конюшню, то вместо его лежала только куча золы да пустое ведро: сгорел совсем; сгорел сам собою…»

В этом мартовском сне они уже не блуждали по лабиринтам сознания и яви, держась за руки, точно школьники. Они шли целенаправленно к любви взрослых людей. И оказались ночью одни в Виллеровских подвалах. Она первая поцеловала Субботу, и тут задрожали больничные перекрытия. Оголился остов выброшенного на берег отсека Ноева Ковчега, и мужчина и женщина стали открытыми для взора Бога Любви. Вокруг них образовалась радуга. Закружились бабочки, которые появляются только весной. Расцвела верба. Больничный запах покинул покои, где лежали в костюмах Адама и Евы мужчина и женщина. И он вошел в нее, как входит огонь в пламя для того, чтобы полнее познать подобное подобным. И он любил ее, и она плакала от счастья. Блудница Раав и праведная Руфия, воплотившийся март и символ женского начала. Она плакала и вокруг шел дождь, она смеялась, и вновь загоралась радуга и выглядывало солнце. Вот она мысль, которую должен породить Суббота: эта мысль — счастье! И это счастье должно ожидать всякого, кто решиться с ним на побег. И не было в этом сне назидательно-елейного голоса Виллера: «Куда же вы, дети мои, бежите от своего спасения? Вам не положено любить по инструкции». Этот сон был долгим, ярким, счастливым настолько, что выбивался своей явственностью из породы похожих апельсиново-оранжевых снов. Утром Суббота проснулся счастливым. Гремела тележка с лекарствами, больные с утра челночили по Бульвару Грез. Все было как всегда, и все же что-то изменилось. Утро было другое. Солнечные лучи, разбившие пропахшее карболкой замкнутое пространство первого буйного, шептали о счастье. Они были свободны сами в себе; оказываясь внутри решеток, оставались снаружи на воле. Они напомнили Субботе, какова должна быть мысль: свобода и счастье могли бы стать светом для других, теплом и радостью для окружающих, неуловимой для тьмы и запахов гниющего на дне отсека Ноева Ковчега. Мысль светла и свободна в своем счастье.

В ту ночь Вероника не просто пришла в сон Субботы. Она полюбила его. Прежде рассказала о том, что два года назад, когда ночью стояла у окна и ждала прихода депрессии, видела, как ночное небо со свистом молнии или электрической сварки пролетел какой-то яркий огненный шар и упал в Волгу. Девушка с радужными глазами загадала желание встретить когда-нибудь человека, которого она полюбит по-настоящему; и теперь ее желание сбывалось. В тот год к ней пришла депрессия. Ей не хотелось жить. Она училась в университете, в котором преподавал Суббота; ей очень нравились его лекции, и она вместе со всеми скорбела о том, что преподаватель оказался неотвратимо болен. Но когда к ней пришла депрессия, Вероника поняла, что она не способна влюбиться ни в одного современного молодого человека потому, что она пришла в этот мир из другого времени — из времени Наташи Ростовой и Пьера Безухова, Неточки Незвановой и князя Мышкина; из времени Бунинских курсисток и Гриновских Ассоль. И получилось то, что впоследствии всесильный Виллер определил, как невроз перерождений, невроз раздвоения личности; и за деньги папы Вероники взялся лечить ее в гипнотических подвалах, обитых зеленым войлоком. Какая же она глупышка!

А потом им захотелось броситься в холодную воду; они купались, дурачились, играли, как дети. И со стороны могло показаться, что так счастливо могут резвиться лишь Последние оставшиеся на земле Влюбленные мужчина и женщина. Потом они прилегли на песок, и Веронике стало холодно. — Согрей меня, милый, — попросила она и протянула свои хрупкие руки. Алексей нежно взял их и повел Веронику за собою туда, где солнце замедляет свой ход, и приостанавливается время для того, чтобы мужчина и женщина, став единым, наслаждались собой как можно дольше. Пропало время в четвертом измерении. Провалилось в недра любви. Земля остановилась для того, чтобы исполнить великую прихоть рыжеволосой озорной девушки с круглым личиком. И все слилось в одном молчаливом экстазе любви: и природа, и река, и лес вдали, и облачка, и солнце, похожее на большой оранжевый сон Алексея. И дыхание одного стало дыханием другого. И мир перестал быть. И время окончательно исчезло.

— Да, моя госпожа, — ответил Иван. Теперь она взяла его за руку и ввела под купол шатра. В полутьме пахло любовью. На полу был постелен пушистый белый персидский ковер. Она присела и пригласила художника присесть с нею рядом. Пальцы их рук нежно переплелись, и теплая волна счастья окатила их сердца, заставляя их биться в унисон один другому. Курочкин закрыл глаза и прошептал нежные слова. И от того, что он произносил их вслух, новая волна необыкновенной небесной радости накрыла его, мужчина сделал глубокий вздох и открыл глаза. Перед ним была его воплощенная мечта о любви и счастье. Хотелось плакать и смеяться одновременно, смотреть видеть и закрывать глаза, петь веселые песни и углубляться в молчание. Художник понял, что это вершина любви, пик счастья. Гульнара первая поцеловала его — царственно, немного церемонно. Он ответил нежно и ласково. Не было горячности, лихорадки. Любовь была по-восточному густа и ароматна. И по-восточному мудра. В ней было целомудрие, но в ней не было никаких запретов. Наслаждение легло от Востока до Запада легкой воздушной радугой, из палитры которой Иван брал краски для картин. Теперь он умел рисовать любовью. Время всегда склоняется перед счастьем. Так было и в этот раз. Они любили и испили чашу, которая тут же наполнилась вновь красным рубиновым вином, похожим на цветок граната. Они не расплескали из любовного напитка ни капли.

Я уже сказал о том, что она была привлекательна, у нее были волнистые волосы рыжеватого оттенка, но я бы назвал этот цвет «спелым каштаном». Глаза у нее были необычные: на улице казались мне серыми, днем в санатории были зелеными, а когда она вглядывалась в обложку книги, каким-то волшебным образом наполнялись темнотой, и становились карими, под цвет волос. На ней были светлые шелковые пляжные брючки, белая блузка с изящным изображением половинки сердца и крыла бабочки, что издалека казалось и сердцем, и бабочкой одновременно. Темные солнцезащитные очки придерживали сверху ее челку, как своеобразный ободок. Кожа на лице была очень нежной, белой, с небольшими морщинками у глаз, разбегающимися в стороны солнечными лучиками. Иными словами, Ольга была красавица. Дождь за окном не утихал. А Ольга не сводила глаз с моей книги. Тогда я встал и подошел к ней. И протянул книгу. — Вы автор? — спросила она, неожиданно покрываясь густым румянцем смущения. — Да, — ответил я. Она еще больше смутилась, а потом произнесла фразу, которая буквально пригвоздила меня к месту и заставила сердце гулко отбивать давно уже не слышанную музыку неожиданной и неизбежной встречи двух одиночеств. Половинка сердца встретилась в эту минуту с крылом бабочки, и они таинственно соединились и стали одним живым существом, имя которому — влюбленность. — Я прочитала ваш роман несколько лет назад, — сказала она. — И, представьте, влюбилась в автора через слово. Такое бывает. Мои друзья сказали мне, что я сумасшедшая. — В таком случае обнадежу вас. Я тоже сумасшедший. На улице выглянуло солнце. Мы встали и пошли к морю и разговаривали обо всем на свете и, в то же время, ни о чем. Мы говорили словами, а в груди звучала мелодия. Завораживающая настолько, что можно было бы просто молчать и испытывать радость от этого. И все же слова были…

Но в те дни счастье было ослепительным, как солнце. Ночью купались обнаженными. Там же в теплой воде при луне любили друг друга и не могли расстаться ни на мгновение. Днем я навещал ее в одноместном номере, где она проживала. И любовь наша продолжалась там. Мы были ненасытны. Ночью я уже ждал ее среди кипарисов, и под звон цикад мы устремлялись к морю. По пути со смехом обрывали сладкие плоды тутового дерева, ели крупные теплые сочные ягоды, иногда из озорства воровали персики в заброшенном совхозном саду, который охранялся всегда пьяненьким и спящим сторожем дедом Тимофеем; смеялись, дурачились, бежали к морю и бросались в воду, на берегу сбрасывая с себя всю одежду. И любили, любили, любили…

Она написала, как обнаружила в парке необыкновенно красивые поганки на пне, присела, чтобы рассмотреть их… и неожиданно стала плакать. И написала мне, что, глядя на такие очаровательные поганки, она поверила в Творца. «Если есть такая красота даже в ядовитых грибах, — написала Ольга. — То разве можно себе представить душу человеческую без ее Создателя?» «Милый, ты просил меня не плакать, а плачу. Сижу около пня с красивыми поганками и плачу. Люди смотрят на меня, как на сумасшедшую. Боятся подойти. А я думаю о том, почему люди не могут все время быть счастливыми? Ведь это же так просто. Нужно перестать ненавидеть, осуждать, завидовать. Нужно влюбиться. И счастье захлестнет всего человека. Ему некогда будет думать о гадостях, о злости, об обидах. Человек научится любить, жертвовать, помогать. Почему, Глебушка, люди бывают злы? Я смеюсь от счастья, что ты есть у меня, и одновременно плачу о людях. Почему? Почему они не хотят быть счастливыми и отнимают счастье у других? Ох, что-то тесновато стало у меня в груди. Дурные предчувствия лезут в голову, но я отгоняю их, как ты учил. Ты мудрый и добрый. Ты мой родной. Поплакала немного, и стало легче. И снова я радуюсь нашему счастью и купаюсь в нем, как в теплой воде нашего моря. Помнишь? Тутовое дерево. Персиковый сад. Море. Ночь. Луна. Звезды. И мы с тобой. И никого рядом. Только я, ты и Бог… Да, Глебушка, прости, но мне кажется, что я поверила в Бога. Именно сейчас, когда горе смешалось с радостью, я поверила в Бога. Я хочу в него верить, как дитя. Не может такого быть, чтобы наше счастье ушло в землю, и растворилось в обычном прахе. Не верю в это. Оно уйдет в землю, но прорастет в небесах радугой, по которой мы будем приходить друг к другу. Любовь вечная, родной, это так». Да, мой юный друг, такое случается один раз в жизни: мы действительно волшебно любили друг друга. У нас все было одним. Любовь обвенчала нас в вечности. Так написала она в своем последнем письме. Лишь много позже я узнал о том, что она была неизлечимо больна белокровием. Словно предчувствуя близость перехода в вечность, она написала мне однажды: «Мне тревожно, милый. У нас была гроза. И я отгоняла от себя плохие мысли, как ты просил. И заставляла себя радоваться, а сама ревела белугой. Что это? Не буду, любимый, тебя тревожить своим письмом. Сейчас перестану плакать. Уже перестаю и пишу. Да. Пишу. Пишу о радости, а глаза сырые. Нет. Нет! Они сырые от дождя. Да, конечно, любимый. От дождя. Ты не переживай за меня. Это просто что-то не так. Не пойму, что. Не важно. Я пишу о дожде. Да! Заставляю себя писать о дожде, милый. Как я люблю дождь, любой, проливной, шелестящий, требовательный или нежный… В эти минуты я как-то обостренно чувствую единение с миром. Оно проявляется в какой-то минорной эйфории, она негромкая, но очень красивая — красивая мелодия, под которую мне так нравиться танцевать босиком». На следующий день она умерла.

«Оленька, родная моя, если все, что ты написала правда, — а иначе я и не смею предположить, иначе обижу тебя недоверием, а Любовь — помнишь, — «верит всем и надеется», — особенно любящему и любимому, тогда отбрось все свои страхи, как и я отбросил их. Мы с тобой не юнцы, хотя в душе сохранили что-то очень похожее и родное — то, что сегодня уже редко, где встретишь: романтику светлую, не грязную, грубую, а светлую, когда от одного только произнесения имени любимой сердце поднимается выше и хочется дышать полной грудью. Я счастлив. И не перестану это повторять. У меня положение особенное — ты знаешь. Чуть что не так, и я снова диссидент, и вновь под присмотром санитаров в психиатрической больнице. И наша любовь может долго находиться в состоянии слов — переписки. А может быть, и всю жизнь. Поэтому отбрось страх: я никогда ничего от тебя не потребую, никогда не скажу грубость, никогда не превращусь в ругателя или хама. Сейчас ты для меня Лекарство — и в прямом и в переносном смысле. Ты наполняешь меня жизненной энергией, как я сейчас наполняю эти слова энергией любви. Ты должна это чувствовать. Сегодня ночью произошло чудо. Вчера я испугался, что за мной придут и решил разорвать с тобой переписку, чтобы не причинить вреда: слова, которыми я тебе намеревался писать о нашей любви, были похожи на выпотрошенных кошек, на трупы слов — ты это бы почувствовала. Отрежь у Слова о любви «половой признак» и получится слово-евнух, оскопленное, пустое, мертвое. Но произошло чудо, и я одумался. Никакого страха не должно быть в любви. Ведь я сам призывал тебя к этому. Теперь я приступаю к роману — новому роману о нашей любви. Для меня это станет самым дорогим детищем, потому что слова мои будут наполнены счастьем. Хочу писать его, думая о тебе, мысленно посвящая его тебе. Хотя и тема там проскользнет — психушка, — куда ж без сумасшествия! — но все ж роман о великой силе любви. Я стал другим благодаря этой силе. Твой Глеб».

«Милый Глебушка, здравствуй! — писала Ольга. — Получаю письма от тебя и, не поверишь, плачу от счастья. Мы нужны друг другу, моя радость, такое дается чрезвычайно редко. Это действительно какое-то божественное соединение двух душ. А уж насчет романтики?! Это да. Надо мной все это время по-доброму смеялись мои подруги. Они меня очень любят и пытались как-то вытащить из состояния «ничего не хочу». Они знали о моей нелюбви к мужу. И знакомили, и на что-то провоцировали, а я уперлась как барашек, и все твердила про свою Высокую планку, без которой мне ничего не нужно. И на все аргументы типа: возраст, женское здоровье и прочее, — говорила: каждому свое. А мне нужна Любовь! Ну, в общем, Глебушка, без физиологии прожить можно, хоть и, порой, сложно, а без любви нельзя! И чувствовала себя при этом последним из Могикан. Но нет, не одна я такая…»

Они сбросили с себя одежды без смущения. Алексей посмотрел на Веронику и увидел в отблеске опьяняющей луны молодую жрицу древнегреческого храма любовных мистерий. Груди ее были налиты соками жизненной силы, бедра нежно окаймляли пространство вечной женственности. Они взяли друг друга за руки и вошли в теплое море. Вероника прикоснулась к его груди губами, и Алексей превратился в вулкан, который взорвал само море, перевернул его вверх дном так, что над влюбленными уже были не звезды, и не щурилась сообщница-луна, а куполом разверзлось самое дно морское, прикрывая двух любящих своим непроницаемым шатром. А звезды, бархатное небо и луна оказались внизу, под ними. Они проваливались сквозь миры и пространства, и любили друг друга — и в древнем храме Осириса, и в сказках Шахерезады, и на диком пляже советского Крыма, на берегу, где догорали тлеющие угольки сотворенного в темноте таинства и спрятанного от каменных глаз вождя. Вероника и Алексей проникали друг в друга, и узнавали все, включая самое потаенное. Они пролетали сквозь звезды и видели себя на улицах средневековой Европы: возлюбленная была ведьмой с зелеными глазами, которую собирались подвергнуть священному аутодафе за изготовление травяной смеси, делающей все телесные наслаждения острее и ярче. Ее обвиняли в том, что она без согласия церкви влезла в Ум Господа Бога и за Него решила, что человеку хорошо, а что плохо. Нарушила табу. Хотя многие горожане уже были приятно отравлены ее зельем, и не выпускали по ночам из объятий друг друга, наслаждаясь феерическими наслаждениями, полученными с помощью щепотки трав, брошенных в вино. Алексей видел себя алхимиком, помогавшим юной зеленоглазой и рыжеволосой красавице-ведьме смешивать ингредиенты любовного травяного состава. И за ним приходили люди из свиты вождя с распростертой над миром любви каменной дланью, благословляющей и отбирающей свободу. Много миров и реальностей пережили влюбленные Алексей и Вероника в эту волшебную ночь, подсказанную писателем, иногда превращавшимся в поэта. А утром они вернулись в свою реальность, и реальность эта была не менее прекрасной, чем все те, которые они посетили этой волшебной ночью.

Боль поможет мне и в этом. Я хозяин своим мыслям? Если да, то мне ничего не стоит соединить образ Натальи с болью, которую я пытаюсь сжечь в костре новой философии. Разве недостаточно будет вызвать с помощью настройки на негу ее облик и воздать ему должное? Привязать к кострищу аутодафе и публично казнить. Средневековая инквизиция знала, зачем сжигает еретиков. Очищение пространства от патологии. Когда заболевал растлением церковный организм, нужно было каленым железом прижигать гноящуюся и смердящую рану – чтобы весь организм не погиб. Человеку с запущенной гангреной отрезают ногу не ради отмщения, а по великой любви – чтобы жил. Теперь и я должен совершить операцию самому себе для того, чтобы не превратится в разлагающийся труп при жизни. Глупышка! Нашла, с кем тягаться. С полковником, у которого в сейфе лежит пистолет.

У меня есть боль, на фундаменте которой я воздвигну здание новой философии жизни. Самый сильный стимул к жизни – не влюбленность. А боль. Влюбленность – это наркотическая эйфория. А боль – это ледяной душ. Слава Богу за то, что вместе с ностальгией ко мне пришел артроз. Двадцать лет назад пуля из снайперской винтовки раздробила мне колено, теперь ко мне возвращается боль, которую когда-то я уничтожил с помощью жажды жизни. В то время я не был философом, тем более – тихоходом. Мне хотелось летать. Вероятно, наступил период настоящего взросления. Хватит обманывать себя, полагая, что влюбленность – это лекарство. Наркотик – да. На время он укроет меня от боли. Но вскоре она вернется и притащит с собой сотню заболеваний. Об этом расскажет любой врач-нарколог. Мне нужно это в пятьдесят пять? Смеюсь, а самому плакать хочется. От счастья – я протрезвел! Если она не покинет меня, придется вытравить из себя ее образ, сжечь его на кострище, а пепел развеять по ветру. Никогда не нужно так подло шутить с полковником, пусть и отставным. На своем веку я сжег много ведьм. Для меня не будет откровением расправиться еще с одной. Чем больше «возвращение боли», тем сильнее мое оружие. Какая же она глупышка! Нашла, с кем состязаться.

Наталья снова была повсюду. В смятой постели, в утреннем пиве, в ванной, в зеркале, в молчащей темноте ночи, в провале холостяцкого быта, в глазах моего монаха поневоле «архиерея Тихона», в музыке пианино за стенкой, в писклявых голосах разносортных певичек по радио. Повсюду присутствовала она – рыжеволосая ведьма с глазами, похожими на два эфиопских опала, в которых застыли моря. И я разговаривал с ней, когда Тихон спал. Разговаривал с ее фотографиями, с ее зрительным образом, который сопровождал меня во снах. Кажется, что она была даже в моей новой философии тихохода – в серебристой трости, в малых шагах, в ироническом отношении к собственной персоне. Она пропитала своим присутствием пространство квартиры. От нее нельзя было укрыться ни в молитвах, ни в морозных утрах, ни в горячем кофе. Да и не хотелось укрываться – с ней было лучше, чем без нее. Доходило до смешного. Я знакомился с Ириной, Викой, Александриной, но уже через месяц начинал по ночам называть их Наташами. Она смогла проникнуть даже в женщин, с которыми я спал – спал, чтобы выгнать из себя бывшую супругу. Вероятно, нужно было смириться с тем, что наша связь какая-то особенная. Начало ее положено на земле, но существует она в вечности. Ни с одной женщиной у меня не было ничего подобного. Весеннее обострение? Мартовский синдром? Атмосфера талого снега и обновленных запахов? Если я заболел ей снова, то болезнь эта была приятнее, чем оздоровление. И все же это болезнь, а я не из тех сентиментальных нытиков, которые поэтизируют патологии и бродят по жизни с плачущим ликом Пьеро. Приказ самому себе — сильнейшее лекарство. Хватит распускать свои мысли. Если ты не станешь хозяином самому себе, ты превратишься в раба. Нет. Рабская психология не по мне. Пусть французские мальчики умывают ей ножки. Я умываю руки.

Наталья была рядом. После сонника я заглянул в электронную почту. Предчувствие не обмануло меня. Она оказалась прозорливее, чем я думал. И внимательнее. Чертовка! Не ведаю, как она узнала об артрозе, но на моей электронной почте висело ночное письмо, в котором она обрушивала на меня ласковые проклятия. Гневалась за то, что я не рассказал ей о больном колене, грозила приехать-прилететь из Парижа и привезти какое-то дорогое снадобье, способное воскресить даже покойника. Я улыбался, когда читал. В этом была вся Натали. Унизить так возвышенно, что и подкопаться не к чему. «Воскресить покойника». Очевидно, покойником она считала меня. Мы не жили с ней уже сто сорок четыре недели, а она обращалась со мной как с новобрачным. Прелестная женщина. И гнев у нее всегда великолепен. И юмор. Воскресить покойника. Да. Для нее я стал «покойником», которого можно иногда «воскресить». Иногда. Для того только, видимо, чтобы поиграть в любовь, а затем скушать. Наталья тоже была кошкой.

Алексей захлебывался от безысходности и плутал по аллеям сна, пытаясь найти выход. «Трещинка — это не дефект, это лазейка на волю». Где эта трещинка? Ему нужно было отыскать ее во снах, потому что сны стали явью после того, как он перестал принимать пилюли. Нужна была мысль — яркая, дерзкая, оригинальная, сильная, о которой ему говорил и напутствовал Шаман. Теперь Вероника сопровождала его повсюду. Фактически она весь день безвылазно находилась в третьем женском отделении, корпус которого был в самой низине больничного дворика. А Суббота, опьяненный книжным нектаром любви, видел ее на утренних и вечерних обходах врачей, она улыбалась ему забавной улыбкой из-за плеча Сан Саныча, игриво морщила носик с веснушками, строила за спиной важного доктора рожки и смеялась так, что вокруг оживали глиняные птички — поделки больных, — и носились по отделению ласточками, синичками, стрижами. Он видел ее сидящей напротив себя в столовой во время обеда в те минуты, когда другая Вероника делила трапезу со своими соседками по палате. Ночью милая девушка являлась пожелать ему приятных снов и тут же входила в эти сны долгожданной и любимой гостьей. Она была изображена на картинах художника Курочкина и улыбалась Алексею, когда он бродил по Бульвару Грез. Вероника умудрилась проникнуть даже туда, куда девушкам путь был заказан — в душевую кабину санобработки, в котором нанятый с воли брадобрей стриг всех желающих; где санитар Василий раздевал пациентов до «сатировых желез» и направлял струю горячей воды, а потом подозрительно долго разглядывал обнаженных мужчин, проверяя их на наличие чесотки или вшей. Вероника проникла на единственный островок свободы, где Кубинец пел гимны мировой революции, а Ванька Длинный обстряпывал свои сомнительные коммерческие дела, — в туалет, в котором была открытая форточка, служившая и почтой, и телеграфом, и пересылочным пунктом для пациентов первого буйного. Через форточку зарешеченного окна выбрасывалась леска с грузилом — «конек», и в заранее обговоренный час с воли присылалась посылочка: кому-то нужен был чай, сигареты, водка, наркотики. Кому-то еда или деньги.

Вероника была везде. Она была перед глазами и внутри его сердца, он не мог сделать шаг, чтобы не заметить скользнувший лучик ее золотистых волос. Чтобы не насладиться ее игривой озорной улыбкой, которая меняла пространство: делала его пяти или десятимерным, и в этом пространстве оживало все мертвое, даже созданное человеческими руками наполнялось животворящей энергией и воскресало. И Суббота понял, что он влюбился в девушку, которую видел всего три раза. Влюбился в олицетворение женского начала, как в апрель или март, в весну или солнце, в блудницу Раав или праведную Руфию. Он был свободен и не свободен одновременно, но если ему было суждено породить сильную и ясную мысль для побега, то Вероника была, скорее окрыляющей музой, нежели приятным бременем. Есть бремя и крест, который ведет и напутствует, но не тянет вниз своими скорбями. Есть счастье в чистом виде, без примеси пепла и сокрушения. Это счастье любви.
Всего цитат: 60

Купить в один клик
Заполните данные для заказа
Запросить стоимость товара
Заполните данные для запроса цены
Запросить цену Запросить цену